www.fgks.org   »   [go: up one dir, main page]

analytics

Ссылки для упрощенного доступа

"Предчувствовать смерть и смеяться". К 100-летию Булата Окуджавы


Булат Окуджава
Булат Окуджава

Чтобы не пропускать главные материалы Сибирь.Реалии, подпишитесь на наш Youtube, инстаграм и телеграм.

Эти строки: "Предчувствовать смерть и смеяться – не значит ее не бояться" – он записал на случайном листке, чтобы не забыть. И машинально засунул во внутренний карман пиджака.

...Чтобы я выглядел счастливым
В том пиджаке. Пока живу.

Много лет он уже не пел эту песню, про старый пиджак. Наверное, лет двадцать. Когда ее сочинил, ему было 36 лет, он жил в Москве и был еще почти никому там не известен, а теперь – июнь 1997 года, Париж, куда он приехал повидать друзей, и ему 73. И он почти никому не известен здесь, в столице Франции, где когда-то вышла его первая пластинка.

Разумеется, он еще не знал, что это последняя строчка, и через несколько дней он окажется в госпитале Каламар, а 12 июня, не приходя в сознание… И тем более не знал, что эта записка выпадет через полгода в Москве, когда его вдова Ольга будет перебирать старые вещи.

Я пошутил. А он пиджак

серьезно так перешивает,

а сам-то все переживает:

вдруг что не так. Такой чудак.

Два комиссара

Фамилия "Окуджава" – старинная грузинская, но, видимо, не из княжеского рода (бывает в Грузии и так, да). Происхождение ее туманно, версии одна безумней другой – будто по-грузински это "гора солнца" (даже близко не созвучно!), или был какой-то работник, которому князь не заплатил за труд, и в гневе он отрезал своему работодателю оба уха, а потом бежал в горный аул – и там его прозвали "Оба уха", "Окуджава". И тоже мимо, "оба уха" по-грузински "ориве кури". Иногда кажется, что версии про происхождение фамилий нынче в интернете придумывает искусственный интеллект – на одном из сайтов вообще без всякого стеснения сообщается, что "люди с этой фамилией ("Окуджава") были известными деятелями из славянского московского духовенства в 16–17 веках, и она присутствует в списке переписи населения Древней Руси (sic!) в пору правления Иоана Грозного". Ну да, конечно. В эпоху, когда так самозабвенно врут не только люди, но и машины, можно генерировать про предков любой контент.

Шалва Окуджава
Шалва Окуджава

К счастью, ближайших предков и родственников сам Булат Окуджава прекрасно знал и помнил. Некоторыми, несомненно, гордился. Его прадед по отцовской линии Павел Перемушев приехал в Грузию из России в середине XIX века, получив земельный надел в Кутаиси. "Кто он был – то ли исконный русак, то ли мордвин, то ли еврей из кантонистов – сведений не сохранилось". Работал портным, женился на грузинке, которая родила ему троих дочерей. Старшую выдал за писаря, Степана Окуджаву, будущего деда Булата. В его семье, тоже в Кутаиси, родилось 8 детей, в том числе Ольга, ставшая в 1915 году женой поэта Галактиона Табидзе. То есть через свою тетку Булат был в родстве с великим грузинским классиком. Отец Булата, Шалва, был младше сестры, в 1915 году он еще ходил в гимназию, и увлекался революционными идеями. Увлекался до такой степени, что в 1918 году (в 17 лет) вступил в ВКП(б), а в 18 стал председателем кутаисского губкома комсомола. Его партийная карьера развивалась, как бывало в те годы, стремительно, и очень скоро он перебрался на руководящие должности в Тбилиси (тогда еще Тифлис), где встретил первую любовь – красавицу-армянку Ашхен Налбандян (кстати, тоже племянницу классика национальной поэзии, только армянской – Ваана Терьяна). "Высокая, стройная, с красивым строгим лицом, она казалась кавказской княгиней". Очень скоро они поженились. Но Ашхен – вполне в духе времени – тоже состояла в партии и занималась партийной работой. Поэтому не удивительно, что в 1924 году молодых призвали в Москву, на партийную учебу, и даже выделили им две комнаты в арбатской коммуналке. Там, собственно, и родился 9 мая 1924 года Булат Шалвович.

Уже в конце 1924 года отца отозвали из Москвы, и отправили назад, в Тифлис, где он вскоре стал комиссаром Грузинской военно-командной школы, а затем комиссаром дивизии. В Москву он наезжал не часто. Булат остался жить с матерью, закончившей учебу – она работала экономистом в хлопчатобумажном тресте, а позднее секретарем райкома ВКП(б). Семья воссоединялась лишь по несколько раз в год, когда Булат и Ашхен приезжали к родственникам в Грузию. Но в 1932 году у Шалвы возник серьезный конфликт с Берией, и по совету Орджоникидзе он покинул Тбилиси, отправившись парторгом на Урал, на стройку Уральского вагонного завода (того самого, знаменитого, который теперь выпускает танки – его строили для Сталина американские инженеры руками репрессированных "кулаков").

Туда же, под Нижний Тагил, переехали из Москвы жена и сын Окуджавы. Жить, по сравнению с Москвой и Тифлисом, приходилось почти в нищите, но то, что творилось вокруг, было еще страшнее. Бесконечные бараки, населенные людьми, терявшими человеческий облик, холод, каторжная работа, и смерти, смерти… Шалва Окуджава, говорят, пытался защищать права строителей, ходил по баракам, писал гневные доклады "наверх", но ничего не менялось. Для Сталина эти люди были расходным материалом. Как, впрочем, и собственные "партийные кадры".

Берия решает проблемы

На Урале Булат Окуджава прожил пять лет, вплоть до ареста отца. Берия не забывал обид, и в 1937 году Шалву Окуджаву репрессировали "по первой категории", что означало расстрел. В том же году расстреляли двух его братьев, бывших троцкистов, а чуть позднее убили сестру, Ольгу Окуджаву, супругу Галактиона Табидзе. Но мать Булата об этом не знала. Она с сыном вернулась в арбатскую коммуналку (где жили их родственники), ходила по инстанциям и два года пыталась добиться освобождения мужа. Легенда гласит, что в 1938 году ей наконец удалось попасть на прием к Берии. Тот выслушал ее, всплеснул руками и воскликнул: "Конечно! Мамой клянусь, решим эту проблему!" И решил. На следующую ночь маму Булата арестовали, и осудили на десять лет лагерей. Вскоре она по этапу отправилась в Казахстан. Булат, которому тогда было всего 14, остался один:

Ты сидишь на нарах посреди Москвы.

Голова кружится от слепой тоски.

На окне – намордник, воля – за стеной,

ниточка порвалась меж тобой и мной.

Еще полтора года он жил с бабушкой в арбатской коммуналке, а потом покинул ее навсегда, отправившись к родственникам, в Грузию.

В Тбилиси он еще продолжал ходить в школу, когда началась война. С первых ее дней Булат вместе со своим другом обивал пороги военкоматов, мечтая попасть на фронт. Но взяли его только летом 1942-го, и получилось так, что на фронте он провел всего полтора месяца. Уже в конце 1942 года он был ранен под Моздоком (пуля, выпущенная немецким самолетом, который расстреливал пехоту, раздробила кость ноги). В действующую армию Окуджава уже не вернулся, остаток войны он провел в запасном артиллерийском полку в Батуми. А в конце 1944 года демобилизовался, и в 1945-м поступил на филфак Тбилисского университета.

Булат Окуджава, 1944 год
Булат Окуджава, 1944 год

В 1946 году в первый раз освободилась из лагерей мать, ей удалось добраться до Тбилиси и увидеться с сыном (об этом – пронзительные воспоминания Окуджавы в его последнем романе "Упраздненный театр"). Но в Тбилиси она остановилась лишь на месяц, по дороге к родственникам, в Армению. Вернувшимся из лагерей тогда не следовало подолгу задерживаться в больших городах, над ними висела опасность повторного ареста, и Ашхен это понимала, она пыталась "затеряться" подальше от НКВД. Это не удалось: все равно через три года, в 1949-м, ее вновь арестовали и отправили в новую ссылку, которая для нее закончилась лишь в 1954-м… Только тогда она смогла по-настоящему воссоединиться с сыном.

А его жизнь между тем складывалась относительно благополучно. В конце 40-х годов Окуджава женился на своей однокурснице Галине Смоляниновой (говорят, именно она посоветовала ему попробовать петь песни на свои стихи). В 1950 году оба закончили институт и отправились по распределению в село Шамардино Калужской области, где Окуджава три года проработал учителем русского языка и литературы. Там у них родился сын, и там же стали рождаться те песни и стихи, которым впоследствии предстояло сделать Окуджаву знаменитым. Кое-что уже публиковалось в районных газетах, а в 1956 году даже вышел первый поэтический сборник. Пока еще никем не замеченный.

Но эпоха менялась, и на горизонте показалась надежда – любимое слово Окуджавы, любимое женское имя. Сталин умер, потом расстреляли Берию, и казалось, что жизнь наконец налаживается. В 1954-м из ссылки вернулась мать, а в 1956-м были получены бумаги о полной реабилитации и ее, и отца Окуджавы. К тому же матери дали в Москве квартиру. Пусть не на Арбате, а на Красной Пресне, зато отдельную, двухкомнатную! Семья сына немедленно переехала к ней и погрузилась в московскую жизнь.

"И комиссары в пыльных шлемах..."

В 1957-м Окуджава уже работал в издательстве "Молодая гвардия" и регулярно давал квартирные концерты, на которые приходило все больше слушателей. А в 1956-м, сразу после XX съезда и реабилитации родителей, он вступил в партию. Возможно, по настоянию матери, которая оставалась для него самым близким человеком (Ашхен, ненавидевшая Сталина, была, что называется, убежденной "ленинкой" и верила в идеалы коммунизма до самой смерти). А возможно, это был символический жест, дань молодости родителей, ее комиссарам и ее "комсомольским богиням". У родителей, собственно, ничего и не было в жизни, кроме этой "партийной" молодости. Остальное украли Сталин и Берия. Но теперь все, конечно, будет иначе… В это верила его мама, верил и сам Булат.

Так или иначе, жест оказался своевременным, он открыл для Окуджавы двери многих издательств и вообще (как едко замечали недоброжелатели) добавил попутного ветра в его паруса. Но вряд ли, подавая заявление в партию, Булат об этом задумывался. А если и задумывался, то ему, сыну партийных работников, все это казалось естественным – примерно так же, как выделение матери отдельной квартиры в Москве. О том, что большинству вернувшихся из сталинских лагерей приходится довольствоваться в лучшем случае углами в коммуналках, он мог тогда попросту не знать.

И вот в 1957-м, на волне "новой жизни", в которую окунулся Окуджава, будто сама собой написалась одна из самых его знаменитых песен, "Сентиментальный марш" (посвященный, кстати, Евгению Евтушенко, с которым Окуджава благодаря "Молодой гвардии" уже подружился): "И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной". Сколько раз потом эту песню пытались трактовать на свой лад – мол, "комиссары склонились над убитым противником, чтобы его дострелить", потому что не мог же человек, у которого советская власть отобрала семью, писать ей хвалебные гимны! Но Окуджава не видел здесь никакого гимна, он писал о своих родителях и их юности. Комиссары – это они, Шалва Окуджава и Ашхен Налбандян. Песня о его семье. О власти любви, а не о советской власти. Песня как бы превращала и революцию, и гражданскую войну в части большого и куда более важного целого – человеческой жизни. А не наоборот.

Булат Окуджава, 1963 год
Булат Окуджава, 1963 год

Это, кстати, внезапно почувствовал Владимир Набоков, к которому попала магнитофонная запись с песней. Ненавидевший все советское писатель вдруг заинтересовался ею и даже вставил в свой американский роман "Ада" пару весьма вольно переиначенных строк, "солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением":

Nadezhda, I shall then be back
When the true batch outboys the riot…

Но, похоже, песенка не давала Набокову покоя. Оказывается, в 1966 году он сделал ее полный ("правильный", а не фонетически-игровой, как в романе) перевод и даже пытался издать. В своем письме издателю он писал:

"Дорогой Билл,
Вы заметите здесь три необычных момента: то, что я перевожу на английский язык советского поэта, то, что делаю это в рифмованной форме, и, наконец, думаю, что Вы вещь такого рода напечатаете. Если Вы действительно это напечатаете, то, возможно, будет хорошей идеей поместить рядом на одной странице перевод и транслитерацию текста... В моем переводе выбранного стихотворения (романса, написанного Булатом Шалвовичем Окуджавой, родившимся в 1924 году в Москве) я должен был сделать несколько несущественных изменений, чтобы сохранить гортанную, подобную звукам гитары тональность..."

Перевод, впрочем, тогда не напечатали – он вышел значительно позднее, уже после смерти и Набокова, и Окуджавы, в 2008 году. Но, конечно, Булат прекрасно знал, что строчки его песни попали в "Аду", ведь уже в 70-е годы книга, тайком привезенная из Америки, "ходила" по московскому андеграунду. И это было для него вдвойне лестно, потому что Набокова он считал одним из своих учителей "по классу прозы".

Долгоиграющая слава

Когда благодаря чудесному изобретению XX столетия, магнитофону, в СССР возник жанр "самодеятельной песни", Окуджава неожиданно для себя оказался среди его "отцов-основателей". Хотя сам он считал себя в первую очередь поэтом, во вторую прозаиком (роман "Будь здоров, школяр!" Окуджава начал писать уже в конце 50-х) и уж совсем никак не певцом. Но положение обязывало, и выступать приходилось все чаще. Заказывали песни к фильмам, печатали поэтические книги…

Конечно, не все шло гладко, и в начале 60-х еще никому не известный Окуджава порой подвергался настоящей травле. Однажды его освистали в московском Доме кино. Но уже на следующем "официальном" концерте в ленинградском Дворце искусств публика внезапно свистеть перестала, прислушалась, и вечер кончился овацией. Тотчас в газете "Смена", а потом и в "Комсомольской правде" появились разгромные статьи, но в СССР это была лучшая реклама, и на следующие выступления Окуджавы билетов было уже не достать. А дальше слава стала сама его защищать, тем более что ничего "крамольного", как ни ищи, в этих песнях найти не удавалось. Скорее даже наоборот, там ведь было про революцию, про комиссаров…

К середине 60-х, помимо частых "квартирников", у него постоянно проходили концерты в небольших концертных залах, и даже случались поездки за границу, где он тоже пел и записывал песни. В 1968 году во Франции вышла первая "большая" долгоиграющая пластинка Le Soldat en Papier, за которую его чуть не исключили из партии – все-таки оттепель кончилась. Мытьем ли, катаньем, личным обаянием и заступничеством друзей, дело удалось замять. И даже более того, со временем, чтобы такая история не повторялась, решено было ответить капиталистической пропаганде симметрично: в 1976 году у Окуджавы вышел (причем огромным тиражом) первый долгоиграющий диск на "Мелодии", а в 1978 – второй. И эти песни сразу запела вся страна.

"Возьмемся за руки, друзья" стало своего рода гимном, с которого начинались многотысячные фестивали Клуба самодеятельной песни (которые сам Окуджава категорически не посещал). Его смущала эта неожиданная популярность. Он, пожалуй, сам до конца не понимал, откуда она пришла и кто его публика, столь самозабвенно ловившая каждое слово. Почему, как символ какого-то тайного ордена, они развешивают его фотографии с конверта первого диска (где он с сигаретой, усталый и угрюмый) по своим гостиным? Кто они вообще такие?

Ерундопель

Есть одно важное для русской истории и церкви понятие – соборность. Духовное единение людей как в церковной жизни, так и в мирской общности, в братстве и любви. Хорошая вроде бы идея, и для Православной церкви одна из основополагающих, но ее (со времен Хомякова, который объявил соборность русской идеологией) во все эпохи очень любит эксплуатировать власть, даже когда провозглашает себя атеистической. Тут и коммунисты, и цари, и президенты в России вполне сходятся: один человек, без братского коллектива – ничто. А коллектив, пусть и самый братский, конечно, невозможен без руководства. Поэтому без государства – никуда. И человек, который не желает государству подчиняться, идет таким образом против братьев своих.

Все люди, из этой "картинки" выпадающие, живущие "сами по себе", вызывают глубокое подозрение. И главные подозрения весь XX век падали на интеллигенцию.

Булат Окуджава, 1981 год
Булат Окуджава, 1981 год

Вообще, "интеллигенция" – проклятое слово. Какую только окраску ему не придавали за сто лет! И восхищенную, и выспреннюю, и презрительную. Многим виделось в нем что-то иностранное, нерусское. А между тем слово чисто российское, и придумал его примерно в 1860 году писатель Петр Боборыкин. Он вообще любил придумывать новые, забавные слова, например салат "Ерундопель", который в одном из романов заказывал его герой: в миску складывают нечто съедобное и вкусное – разные овощи, рыбу и красную икру, а потом хорошенько перемешивают. В сущности, и термин "интеллигенция" является столь же всеобъемлющим, как "Ерундопель", каждый в России видит в нем что-то свое, особенное. И стремится повыковыривать.

Конечно, при Боборыкине "интеллигенция" не была классовым понятием. Сословия совсем другие: аристократия, разночинцы, рабочие, духовенство… Классом интеллигенцию объявил Ленин, который все прочие классы, кроме рабочего, старался в России извести. К интеллигентам он, как известно, тоже теплых чувств не испытывал, поскольку не все поддержали его любимую революцию ("это не мозг нации, а говно!"), и потому завещал потомкам создать этакого гомункулуса, "советскую интеллигенцию". Потомки долго старались – сажали, расстреливали, снова сажали. Но все равно у них получался ерундопель.

Мыслящих людей трудно объединить в какой-то мифический класс. Они все разные, думают разное и вечно ни в чем не сходятся. Поэтому в советской классификации "интеллигент – не интеллигент" использовались вторичные видовые признаки. Очки, институтский диплом, привычка мыть руки перед едой. Но все это могло быть у токаря, а среди интеллигентов нет-нет да встречались нечистоплотные самоучки с прекрасным зрением. Как их различать?

И вдруг в 70-е годы появился единственный, универсальный и действенный маркер. Интеллигенция – те, кто слушает и поет песни Окуджавы. Потому что у этой интеллигенции вдруг обнаружилась своя "соборность". Не государственная, неправильная. Они, интеллигенты, и тексты этих песен, может быть, понимали не до конца, хотя мгновенно заучивали наизусть, как важный пароль. Но буквально дышали их интонацией, их мудрой печалью и далее, как говорится, по списку (можно легко нагуглить, что обычно пишут про песни Окуджавы). К тому же три аккорда, и немудреный вокал – эти песни легко было петь, они сами пелись, даже если исполнитель едва умел цепляться за струны. Как позднее у Цоя, их можно было играть в любом состоянии, на расстроенной гитаре и даже вовсе без нее. Главное, было бы кому подпевать.

Вознесенский говорил: "У нас появился феноменальный поэт. Стихи обыкновенные, музыка обыкновенная, исполнение посредственное, голос никакой, все вместе – гениально!"

На самом деле Вознесенский (в отличие от Набокова), вероятно, не особо вчитывался в окуджавские стихи, наполненные тончайшими аллюзиями и переплетениями смыслов. Да и почти никто не вчитывался, и не задумывался. Мало кому ведь, например, приходило в голову, что песня "Ель моя, ель..." ("Прощание с новогодней елкой"), красивая баллада о какой-то там уходящей любви, на самом деле написана сразу после смерти Анны Ахматовой, которую Окуджава боготворил, и посвящена прощанию с Серебряным веком русской поэзии. А ведь такое "второе дно" есть у многих лучших песен Окуджавы.

Но это закон восприятия: на первый взгляд всегда внятны только поверхностные смыслы и интонация, и они "работают" лишь тогда, когда в произведении есть незаметная для читателя и слушателя глубина. Поэтому песни Окуджавы "работали". Они разительно отличались от всего официального и "разрешенного". В них было что-то неуловимо несоветское, ведь они намекали, что человеческая жизнь важнее побед, идей и великих целей. И все равно, какая там власть на дворе. "Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть", – пел Окуджава, и советская власть исчезала на его концертах словно сама собой. Хотя не об этом, конечно, он пел. И все-таки это были песни о горькой свободе, которая, "как матушкины слезы, всегда с тобой". Имеющий уши да услышит.

Прощание с дилетантами

Человек, бегущий (ускользающий) от власти, живущий "мимо" нее, не желающий за нее умирать – главный герой и песен, и романов Окуджавы. Его первый роман "Будь здоров, школяр!", почти биографическая книга о войне, вышел в 1961 году, и вокруг него сразу разразился скандал. Критики наперебой доказывали, что о "великой" войне нельзя писать "так", что герой в ней проявляет трусость, слабость, цепляется за жизнь. А между тем это был один из первых советских романов, в котором война показана "как есть" – бессмысленной бойней, мясорубкой, в которой человеческая жизнь не стоит ломаного гроша.

Эта жизнь в романах Окуджавы всегда противопоставляется государственному молоху – как, например, в "Путешествии дилетантов", где князь Мятлев и его возлюбленная бегут от погони, снаряженной за ними Николаем I. Государство омертвляет все, к чему прикасается, и свобода существует лишь там, куда оно не может дотянуться. Герои Окуджавы не вписаны в механизм государства, они существуют не в истории страны, а в каком-то своем прекрасном "здесь и сейчас", в собственной жизни, которая куда важнее будущих учебников истории. "Дилетанты", как назвал их Окуджава, подразумевая отстраненность от "правильной" и иерархичной государственной жизни, винтиками которой эти люди не хотят и не могут стать. Многие критики подозревали, что под словом "дилетанты" Окуджава подразумевал интеллигенцию. Но это, конечно, слишком грубая параллель для такого тонкого стилиста, как он.

Булат Окуджава. 1996 год
Булат Окуджава. 1996 год

А романы Окуджавы, как и песни, несмотря на свою внешнюю простоту (и даже местами почти литературную неловкость, когда кажется, что из сюжета торчат белые нитки), построены очень необычно. Об этой необыкновенности Ярослав Домбровский говорил так: "Когда читаешь Окуджаву, ощущаешь фантасмагорию николаевской эпохи, никакой другой. Стилизация достигается не внешними формами, а мышлением, ощущением, тем внутренним монологом, который говорил бы человек".

Именно проза Окуджавы, а вовсе не его песни, вызвала в 70-е годы поток яростной критики со стороны Станислава Куняева (написавшего ругательную статью "Инерция аккомпонента") и других "почвенников", адептов "русской национальной идеи", ненавидевших интеллигенцию и все, что с нею связано. По их мнению, "такие люди, как Окуджава, не имели права прикасаться к русской истории". Эта ненависть с годами не слабела, она распространялась на все, к чему Окуджава был так или иначе причастен, на его поклонников, на его песни, и даже на фильмы, в которых они звучали. Кажется, проговоренная в прозе, а не в стихах, с которых "взятки гладки", позиция Окуджавы стала им поперек горла. Но и в стихах он ее наконец уточнил, и уточнил с последней ясностью:

Власть – администрация, а не божество.

Мы же все воспитывались в поклоненьи власти.

В этом был наш стимул, в этом было счастье…

вот мы и холопствуем все до одного.

Рабствуем, усердствуем, спины гнем в дугу –

страстотерпцы, праведники, воры, прохиндеи,

западники, почвенники, добрые, злодеи,

бездари, талантливые... Больше не могу!

Казалось бы, эта власть самому Окуджаве не сделала ничего плохого. Его худо-бедно издавали, нехотя принимали в партию и в Союз писателей, снисходительно выпускали в загранпоездки, позволяли купить скромную кооперативную квартиру. И сам он этим не брезговал, принимал как должное: "Дай же ты всем понемногу, и не забудь про меня". А когда грянула перестройка, аккуратно положил партбилет в конверт и отнес в партком. Секретарша рассмеялась: а, вы тоже билетик принесли? Сейчас все приносят…

О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой
Когда я шагнул со сцены, растерянный, но живой?
Как будто шагнул я со сцены в полночный московский уют
Где старым арбатским ребятам бесплатно судьбу раздают...

Кончалось XX столетие, и судьбы оставалось совсем немного. Слушатели и поклонники исчезли, рассеялись, растворились в истории, как и само слово "интеллигенция", которое все-таки не вполне им подходило. Трудно теперь объяснить, как вообще это было возможно – чувство единения между абсолютно разными, ничем не связанными людьми? На чем стояла их "соборность", каким волшебным поэтическим инструментом, попавшим в ноту эпохи, она была скреплена?

Многие из тех, кто еще жив, вспоминают об этом с иронией, а порой даже с раздражением. Многие теперь признаются, что не любят Окуджаву. Подумаешь, какие-то там прекраснодушные песенки. Разве они что-то изменили?

Пластинки с ними и слушать-то уже не на чем. А иначе, чем на пластинках и "в живую", эти песни, кажется, и представить нельзя. Это просто хорошие стихи, которые остались в своем времени, как муха в янтаре. На новые времена эти аккорды и слова не попадают, и того алхимического чуда 70-х, соединившего людей, с ними не повторить.

Но что ему до того?

Он ушел. И если нам вздумается все-таки снова взяться за руки, мы должны подбирать музыку и слова сами.

XS
SM
MD
LG