www.fgks.org   »   [go: up one dir, main page]

Изображение Охотничьи истории XIX века. «Меня вытащили из моей ужасной могилы»
Изображение Охотничьи истории XIX века. «Меня вытащили из моей ужасной могилы»

Охотничьи истории XIX века. «Меня вытащили из моей ужасной могилы»

Я часто слышал отзывы охотников о том, что утиная охота - не охота, что утка годится в дичь только тогда, когда уж ровно не на что пойти

Я не знаю, могу ли я причислить себя к сонму охотников, но я с детства брожу с ружьем и собакой, умею обложить лисицу и волка, случалось бывать и на берлоге и даже познакомиться с рукопожатием косматого Михаила Ивановича, а утиную охоту я люблю страстно, даже, пожалуй, предпочту ее охотам артистическим — по дупелю и бекасу. Я люблю главным образом обстановку этой охоты, а самая стрельба по утке, как более легкая, не доставляет мне особого интереса.

Дупеля и бекаса вы бьете в кочкаре, о который ежеминутно спотыкаетесь, и ваши ноги по щиколотку тонут в густой грязи; собаки вы не видите: она скрыта густою осокой и кочкарем, и вам приходится догадываться о месте ее нахождения только по движению травы. Изредка, правда, случается натыкаться на высыпки долгоносых в овсы или сухую кошенину, но случаи эти редки, да и при такой удаче весь интерес охоты пропадает и начинается та самая бойня, какою именуют ученые охотники охоту по утке. Я же, как уже сказал, не променяю эту охоту ни на какую.

Я люблю зеркальную воду озер и фантастические отражения в ней причудливых фигур прибрежных кустов; я люблю плавно качающиеся камыши, из которых того и гляди подымется крякуша; люблю и белые нежные лилии с их плоскими плавучими листами, окруженные целыми островами ряски, изрезанной каналами утиных следов. Вы идете по сухому берегу, обыкновенно заливному; с покоса чуть дунет ветерок, на вас так и пахнёт всеми ароматами нашей северной флоры; солнышко восходит и борется с туманом, который висит над водою белою молочною пеленой. Собака весело идет у края воды близ камышей; она вернется, от радости прыгнет на вас передними лапами и, сделав крутой поворот, снова примется за дело. Весело и радостно становится и у вас на душе; забываешь все невзгоды житейские; душа полна какого-то необъяснимого, знакомого только охотникам чувства, ваши нервы натянуты, внимание сосредоточено...

Изображение
 

Итак, я люблю утиную охоту и, признаюсь, отдаю ей дань. Как только утка созреет, подымется чирок и шилохвость, а кряковый утенок станет «шлепуном», я оставляю дупелиные кочкари и переселяюсь на озера. Мой старый егерь кучер Егор, с которым мы охотимся уже более двадцати лет, особенно радуется, когда я бросаю «баловство» — так он называет дупелиную охоту. Еще вначале он облазит все соседние озера в округе верст на двадцать пять, и ему хорошо известно, где есть выводки чирков, кряковых, шилохвостых и нырков; места у нас глухие, охотников почти нет, и нам полная свобода вырастить высмотренные выводки.

Особенно славились у нас места около села Устье. Это село верстах в 30 от моего имения; стоит оно на берегу маленькой реки того же названия, заросшей сплошь камышом и осокой, с тысячами небольших бочагов. Вот они и есть самый любимый притон для уток.

Я помню свою первую поездку в Устье. Давно слышал рассказы об этих местах, как о самых богатых дичью, да и Егор меня постоянно соблазнял ими. Но, зная пылкую его натуру и способность несколько преувеличивать, я довольствовался ближними местами; но к осени в соседних озерах мы утку частью повыбили, частью распугали, а оставшаяся стала так строга, что даже Егор, который имел терпение по целому часу подползать к птице на брюхе, и тот заявил, что «дичь от рук отбилась». В виду этого мы решили тронуться в Устье.

У Егора там оказалось старое знакомство в лице дьячка Ефима, по словам Егора, опытного охотника и завзятого рыболова; у него мы могли основать свою штаб-квартиру.

Мы приехали вечерком. Маленький полуразвалившийся домик дьячка стоял в стороне от деревни… К нам подходил неторопливой, но быстрой походкой человек необыкновенно высокого роста; я не нашел в нем ничего, напоминающего привычный мне тип деревенского дьячка. На Ефиме были надеты лапти непонятного цвета, все вымоченные в болотной грязи штаны, которые шуршали, как шелковые, старый порыжелый пиджак и такого же цвета картуз. Через шею, на вышитом бисером погоне висела тульская двустволка, на поясе патронташ, а через правое плечо на веревке был повешен холщовый мешок, из которого торчали утиные ноги и носы. Рядом с хозяином бежала рыжая тощая собака — ублюдок дворняжки и сеттера.

Ефим поздоровался с Егором и почтительно раскланялся со мной.
— Наш барин, — указал головою на меня Егор, — к тебе на охоту приехали.
— На охоту изволили пожаловать? Просим милости, — заговорил дьячок немного сиплым и разбитым голосом, и при этом как бы невзначай ногою ударил свою собаку, которая знакомилась с моим легашом. — В квартиру пожалуйте-с, а мы вот лошадку вашу уберем покуда.

Я встал из тарантаса и пошел за Ефимом, который, достав из щели над дверным косяком ключ, отпер замок и ногою пихнул дверь. Мы вошли в небольшую, довольно неряшливую комнату, в ней было жарко и душно, а по разбросанным в беспорядке вещам сразу было заметно отсутствие в доме хозяйки. Ефим предложил мне сесть на собственный стул, извинился за беспорядок, объяснив, что «он весь тут один», и, сняв с себя охотничьи доспехи, отправился помогать Егору устраивать мою лошадь.

Вскоре они оба вернулись. Для лошади нашлось очень удобное помещение под навесом; тарантас оставили на улице под охраною псов. Мы занялись приготовлением ужина. Со мною были кое-какие закуски да две солидные фляжки с водкой, на которые оба мои товарища посматривали довольно умильно. Ефим принес свежих яиц и отправился в деревню за молоком и хлебом. К его возвращению у нас на столе уже стоял самовар, относительно чистые, с большим трудом отмытые чашки, привезенная мною закуска и яйца. Егор разыскал зеленый медный подсвечник с восковой свечой, мы ее зажгли и принялись за ужин.

Сперва разговор не клеился, Ефим стеснялся моим присутствием и конфузился. Егор тоже чувствовал себя неловко. Но две или три рюмки оживили Ефима, и у нас начался разговор, который всегда ведется между охотниками: о ружьях, собаках и тех тысячах всевозможных приключений, которые неизбежно связаны с охотой.

Условившись завтра добраться на лошади до деревни Шараповки и далее… идти пешком на «места», я присел на приготовленную мне Егором сенную постель. Я немного устал и хотел отдохнуть перед охотой. Ефим и Егор остались за столом; они решили не ложиться спать, чтобы не проспать зори. Несмотря на усталость, заснуть я долго не мог и невольно прислушивался к рассказу Ефима. Он хвастался какою-то гончею собакой, которой уж давно не было в живых, но которая в свое время обладала умом чуть не человеческим. Довольно часто Ефим делал паузу, и в это время я слышал бульканье наливаемой из фляжки в стаканчик водки.

— Так вот, милый человек, — говорил Ефим, — она у меня и обезножила; что сделалось с собакой, и сам не знаю; как круга два даст по зайцу, кровь так из пят и валит. Что, думаю, делать? А осень, собаки другой нет — беда. Вот я придумал: взял и сшил ей из тонкой кожицы башмаки такие, вроде чулков. До места несу собаку на себе, а там башмаки надену и ступай. Что же ты думаешь, братец?

В эту осень набил из-под нее зайцев страсть; потому как прежде она была сильно парата, но а в башмаках-то понежнее пошла…

Тут Ефим приостановился и услышал мерный храп Егора, зачем-то вышел на улицу, дал корму собакам, присел на лавке, и вскоре к храпу Егора присоединилось могучее сопение богатырского носа Ефима. Заснул за ними и я.

Когда я проснулся, солнышко было уже высоко. Очевидно, мы проспали, и в этом виноваты были мои объемистые фляжки, которые я непредусмотрительно оставил на столе.

Тем не менее на скорую руку попивши чаю и забрав с собою остатки закуски, мы тронулись в Шараповку. Утро было самое охотничье, свежее и немного серенькое; мне было ужасно досадно и на себя, и на моих товарищей за нашу оплошность; проехать тридцать верст, чтобы поохотиться, и проспать самое лучшее время было непростительно.

Как предполагалось с вечера, в Шараповке мы оставили лошадь и далее тронулись пешком. Ефим молча, большими шагами шагал впереди; я и Егор едва поспевали за ним.
— Вот что, — внезапно остановившись, сказал Ефим, — на Устье нам теперь делать нечего, солнышко высоко, и утка скоро вся в крепь уйдет; надо идти в расплавли, а тут зря нечего и время терять.

Расплавлями у нас называются озера, которые постепенно затягиваются грунтом. Я нe умею хорошо разъяснить их происхождение, но думаю, что когда-то они представляли собой совершенно открытые большие озера. Вероятно, весною, в водополь, в них наносило сучьев и всякого лому, образовывался маленький островок, по соседству другой, третий, и таким образом большое озеро уничтожилось, а остались мелкие озерки, соединенные проливчиками, замусоренными всяким хламом и гнильем. Самая почва островков, сплошь заросших кустами, не совсем тверда и прогибается под ногой, как подушка, так что ходьба по ним небезопасна. Утки в таких местах неимоверно много: беспокоить ее там некому, так как ходить по этим топям не для чего; разве изредка забредет баба за черной смородиной, да и то не отваживается отойти далеко от берега.

Изображение
 

Я согласился с мнением Ефима, и мы, круто свернув с дороги, направились лугом к едва видневшимся вдали кустам. По дороге моей собаке удалось найти несколько штук дупелей, и я сделал по ним два или три удачных выстрела.
— Ну вот мы и пришли! — сказал Ефим, остановившись на высокой гриве, за которою начинались кусты, и еще не рассеявшийся туман обнаруживал присутствие воды.

Мы покурили и решили идти все врозь, но далеко не расходиться и прислушиваться друг к другу. Едва я вступил в кусты, как из первого озерка поднялась пара кряковых; я сделал дуплет и обоих их уложил в ягдташ.

Пройдя шагов сто, я наткнулся на выводок чирков; старку удалось убить на лету; подлетки утята, уже большие, рассовались по кустам. Я занялся их розыском; собака то и дело становилась на стойку, но хитрые утята удирали из-под самого ее носа. Разыскивая этих утят, я поднял другой, уже летный выводок шилохвостых, и, отдавшись целиком охоте, забыл обо всем окружающем.

Сначала вправо и влево от себя я слышал выстрелы; затем они стали тише и тише и совсем замолкли. Утки действительно было неимоверно много. То и дело из-за кустов с кряканьем поднимались то одиночки, то целые выводки. К часу я расстрелял весь свой патронташ и набил его снова из запаса, который лежал в ягдташе...

До вечера было еще далеко, заблудиться я не боялся, и потому, закусив и немного отдохнув, тронулся далее. Ходить, правда, было очень тяжело. Надо было постоянно перепрыгивать через проливчики, с острова на остров, иногда отыскивать брод; к тому же наполненный доверху утками ягдташ резал плечо и мешал свободе движений. Раза два, неловко рассчитав прыжок, я проваливался по пояс в воду, но ухватившись за кусты, довольно скоро выбирался на сушу. Мой последний запас патронов стал приходить к концу, а таскать ягдташ стало невыносимо тяжело. Я хотел было уже двинуться по тому направлению, где последний раз слышались мне выстрелы, чтобы встретиться с Ефимом, как из-под самых ног у меня поднялся чирок.

Я выстрелил, и он шлепнулся в воду шагах в четырех от меня, но, очевидно подбитый, стал понемногу отплывать и заплыл за высунувшуюся из воды корягу. Собака бросилась подать подбитую птицу, но плыть ей мешали коренья и сучья, и она вернулась назад. Патронов у меня больше не было, торопиться было некуда, а бросить даром чирка было жаль, поэтому, сняв с себя ягдташ и положив ружье, я вырезал несколько прутьев, связал их тонкими сучьями и стал доставать птицу. Но прутья были тонки и перегибались, и я, провозившись напрасно с четверть часа, бросил свои приспособления и осторожно вошел в воду. Дно оказалось твердое, и вода едва доходила до колена; я ступил шага три или четыре, прощупывая дно ногою и стараясь ступить на один из сучков, которыми было завалено все дно, как вдруг сучок, на который я встал, переломился; чтобы поддержать туловище и не упасть вперед я уже без всякой осторожности переступил другою ногой и провалился по грудь.

Я сделал усилие вытащить свои ноги и схватиться рукою за куст, но вместо этого еще больше погрузился в воду; попробовал полегоньку переступить, но ногу вытащить из грязи не мог, и при каждом движении она меня засасывала глубже и глубже.

Изображение
 

Весь ужас моего положения сразу стал мне понятен. Холодный пот крупными каплями выступил у меня на лбу; я стал отчаянно кричать и звать на помощь, но кто мог меня услышать в этой глуши, кроме Ефима и Егора, а они отошли так далеко, что выстрелов их я не слышал более часа.
Вода доходила уже до плеч; я сознавал, что пройдет еще несколько мучительных минут, и жидкая грязь окончательно засосет меня. Я не умею вам передать, что делалось в моей душе. Мысли с необыкновенною быстротой сменялись одна другою; мне кажется, что в эти несколько минут я снова пережил всю свою жизнь. Мне вспомнилось и детство, и мои школьные годы...

Какою стройною и до поразительности ясною панорамой пронеслись передо мною лица дорогих мне людей, и с каждым из них я мысленно прощался. А вода все поднималась выше и выше. Я вытянул кверху подбородок и опять стал кричать что было силы. Моя собака, вероятно, не понимая, что со мною делается, сошла в воду, и подплыла ко мне; я стал ее отталкивать, но от этих движений стал опускаться еще быстрее.

Смерть была неизбежна, спасения не было никакого, и неизъяснимое отчаяние наполнило мою душу. Слезы градом текли из моих глаз, а я все кричал и кричал, и этот крик не походил уже на человеческий голос, — так ревет подраненный зверь. Вдруг в тот момент, когда я, потеряв всякую надежду на спасение, хотел нырнуть, чтобы прекратить невыносимые страдания, моя нога оперлась на что-то твердое, и я сразу почувствовал, что я перестал погружаться в воду. Утраченная энергия вернулась тотчас, и жажда жизни заговорила с необыкновенною силой. Я осторожно оперся носком ноги о твердое тело, на котором она стояла, и потихоньку начал приподниматься; вода отступила от горла. Слезы отчаяния сменились слезами радости и надежды. Хотя я еще не был спасен и каждую секунду нога могла сорваться с коряги, на которой она стояла, и я мог ухнуть в грязь, тем не менее я вздохнул облегченною грудью и стал кричать еще сильнее.

Сколько времени я пробыл в таком положении, я не знаю, но за это время я пережил и перечувствовал более чем во всю свою жизнь. Силы начали меня оставлять, новое отчаяние стало давить горло, но я все кричал и кричал. Я не слышал и не видел, как со стороны подошел ко мне Егор; я вдруг почувствовал в вытянутой руке что-то твердое и инстинктивно схватился за него и потянул к себе что было силы. Это было дуло ружья, протянутого мне Егором. Я помню, передо мною, как во сне, промелькнуло испуганное лицо Егора, потом Ефима... Я потерял сознание и не знаю, как они вытащили меня из моей ужасной могилы.

Я пришел в себя уже на той самой гриве, с которой мы пошли на расплавли. Около меня сушился Егор и силился влить мне в рот водки из фляги; Ефима я не заметил (как потом оказалось, он пошел за лошадью). Я не помнил ничего, что со мною было, попросил пить и заснул тяжелым сном. Проснулся я, когда Егор и Ефим укладывали меня в тарантас.

Весь ужас пережитого сразу воскрес в моей памяти, и мне было до боли радостно сознание, что я жив. Все члены моего тела болели; я попробовал заговорить, но от крика так осип, что голос совсем пропал и я ничего сказать не мог. Я не помню теперь, как мы добрались до Устья, а потом домой, но воспоминания об этой охоте до поразительности ясны в моей памяти, да и поседевшая в несколько часов голова постоянно напоминает о пережитых мною ужасах.

Вот почему, может быть, я и теперь так не люблю топкую грязь и кочкарь болот, и сердце мое больше лежит к гладкой зеркальной поверхности чистых озер.

Из собрания Павла Гусева.

Что еще почитать